Тогда она спросила:
— А доктора Харитонова вы знаете?
— Да, очень хороший человек, — тепло сказал Куприн.
— А что вы думаете о его жене? — жеманно спросила дамочка, желая услышать комплимент.
— Стерва… — коротко произнес отец.
Точно ошпаренная, дамочка выскочила из комнаты и, закатив глаза и ломая руки, воскликнула:
— Ах, бедный, бедный Куприн!
А в это время бедный Куприн трясся от беззвучного смеха.
Вечером, когда наконец наступала тишина, приходил к нам старый, одинокий писатель Борис Лазаревский. Жадно и неопрятно набрасывался на еду, в которой мы не могли ему отказать. Николай Рощин, тогда молодой писатель, приходил пешком из пригорода. Он часами просиживал, глядя на всех смеющимися, голодными синими глазами. Ему также никогда не отказывали в куске хлеба. Рощин старался помогать маме в библиотеке. В 1946 году он вернулся на родину.
В то время безработица преследовала меня в кино и в театре. Бедность принимала жестокие формы. За неплатежи часто отключали газ, электричество, телефон. В доме царили тоска и безнадежность.
Единственной радостью отца была маленькая кошечка Ю-ю, названная так в честь знаменитого героя рассказа «Ю-ю», лежавшая всегда у него на плечах теплым и нежным грузом.
Самым близким другом матери и отца была в ту пору вдова Саши Черного Мария Ивановна.
Из литературной и артистической братии близких почти никого не осталось. Каждый ушел в свои собственные горести и трудности. Не о чем было больше говорить. Судьба писателей в эмиграции перестала кого-либо интересовать; острое ощущение своей ненужности было самым горьким чувством моего отца.
В конце 1936 года получил разрешение вернуться на родину художник Билибин. В разговоре с советским послом В. П. Потемкиным был затронут вопрос о возможности возвращения в СССР самых лучших и достойных людей эмиграции. Говорили и о Куприне.
Перед отъездом Билибин пригласил моих родителей к себе в гости. Он много с восторгом говорил о Советском Союзе и о причинах, побудивших его вернуться домой.
Отец вдруг ожил, весь загорелся и воскликнул:
— Боже, как я вам завидую!
Билибин спросил отца — почему же он не последует его примеру?
Но отец остро чувствовал свою вину перед родиной, переживал свой отъезд и некоторые статьи, написанные под влиянием первых лет эмиграции. Он не мог поверить в возможность возвращения.
Билибин предложил взять на себя все предварительные переговоры в посольстве.
Вернулись домой родители очень возбужденные. Помню, как они оба сели ко мне на кровать и стали советоваться. Я видела, как помолодело лицо отца и как в его безразличных помертвевших глазах зажглись искорки.
Когда отец и мама наконец легли спать, для меня началась страшная бессонная ночь.
Я знала, что без меня родители мои не уедут, для них я оставалась ребенком, нуждавшимся в постоянном присмотре. Но в то время моя личная жизнь, работа, перспективы, друзья — все было связано с Францией.
Последние мрачные годы с родителями, тоска, грусть тяготили меня. С другой стороны, я чувствовала абсолютную необходимость для отца вернуться на родину, обрести счастье, пусть хотя бы на оставшиеся ему недолгие годы жизни. Я знала, что в Советском Союзе его продолжают читать и любить, и хотела надеяться, что родная земля даст ему силы поправиться. А если его годы уже были сочтены, то он не должен был умереть на чужбине — это было бы чудовищно. Куприн был слишком русским человеком, русским писателем. С возвращением на родину его жизнь как бы замыкалась в закономерный круг. Я чувствовала, что не имею права быть препятствием.
Билибин уехал. Искры надежды снова потухли. И вдруг пришло приглашение от посла Потемкина зайти для переговоров.
Для эмигрантов в ту пору советское посольство было окутано какой-то тайной, легендами. Некоторые шоферы такси, бывшие белые офицеры, боялись проезжать по улице Гренель, где находилось посольство, говорили, что, дескать, их могут похитить, говорили также, что французская полиция фотографирует каждого, кто входит в посольство, и потом этот человек уже на учете, за ним следят, он подвергается преследованиям, иногда и высылке.
Мои родители были очень взволнованы. Отец даже хуже стал себя чувствовать. Видя все это, я предложила предварительно пойти в посольство вместо них.
Потемкин, человек высокой культуры, принял меня очень тепло. Я объяснила ему состояние отца, его горячее желание вернуться домой, его физическую слабость, объяснила также, как необходима строжайшая тайна, чтобы оградить Куприна до его отъезда от выпадов эмигрантов.
Решили, что Потемкин в ближайшее время вечером пришлет посольскую машину и отца привезут к нему в гости, в неофициальную обстановку.
Через несколько дней — совсем как в детективном романе — посольская машина остановилась на соседней улице. Я проводила очень волновавшихся отца и мать, усадила их в машину. Вернулись они радостные и счастливые, обласканные и успокоенные.
Эти визиты несколько раз повторялись и происходили всегда в очень теплой обстановке.
Как-то раз, разговаривая в посольстве о своем отъезде из Парижа, отец вдруг замялся. Потемкин спросил: в чем дело? Александр Иванович решился задать мучивший его вопрос:
— Скажите, а кошечку можно взять с собой?
Присутствующие засмеялись. Потемкин сказал:
— Ну, конечно.
Было решено, что я вскоре последую за родителями.
Очень скоро разрешение вернуться на родину было получено, все визы были оформлены. Но оставалась самая трудная сторона: приготовления к отъезду, продажа библиотеки, ликвидация долгов, обязательств, усугубляемых трудностью сохранения тайны. В курсе отъезда была только вдова Саши Черного — Мария Ивановна.
Всем знакомым ликвидация библиотеки объяснялась желанием переселиться на юг Франции, где жизнь дешевле и климат благоприятнее для отца. Это не вызывало никаких комментариев, так как многие из писателей — Шмелев, Бунин — переселились на Лазурный берег.
Как всегда, все трудности, все сложности легли на маму. А нетерпение отца все возрастало. Ему казалось, что время тянется слишком долго, что он не доживет, говорил, что пойдет пешком по шпалам, если почему-либо в последний момент его не пустят домой.
Иногда его обуревала радость, он ходил по квартире и почти пел: «Еду-еду, еду-еду…»
Последние дни вспоминаются смутно; я была в каком-то тумане, старалась держаться, не расстраивать родителей.
Наконец наступил и самый последний день. Никто не провожал родителей, кроме Марии Ивановны Черной. Тяжелый багаж был уже отправлен.
Мы направились к Северному вокзалу. У отца на коленях была корзиночка с Ю-ю. На вокзал приехал представитель посольства и торжественно вручил моим родителям советские паспорта. Я впервые за долгие годы увидела на лице моего отца безмерно счастливую улыбку. Усаживаясь в вагон, он мне сказал: «Ты понимаешь, Куська, домой еду…» И даже зажмурил глаза.
У меня была только одна мысль: не плакать, не плакать, расставаясь с родителями. Для этого я напичкала себя первоуспокаивающими средствами. Я сжимала зубы, старалась улыбаться. Когда наконец мне пришлось выйти из поезда, отец, высунувшись из вагона, схватил мои руки и, целуя их, все время приговаривал: «Лапушки мои…» Так и продолжал он их держать уже на ходу поезда. Я вдруг почувствовала в тот момент, что больше его никогда не увижу.
Поезд удалялся, и я наконец смогла заплакать. Мария Ивановна Черная, недолюбливавшая меня (только теперь я понимаю, насколько она была права, обвиняя меня в эгоизме), взглянула своими светло-голубыми, немного навыкате глазами и жестко сказала, увидев мои слезы: «Наконец…» В этот момент я возненавидела ее. Больше я ее не встречала, но знаю, что она очень любила моих родителей, помогала им. Сейчас я могу только просить прощения у ее памяти — человека очень честного, прямого и умного. Умерла она в глубокой старости, чуть ли не девяноста лет, в жестокой бедности, на юге Франции.
Как в тумане, я вернулась домой. |