- Унзер, - повторил шепотом Ромашов, мечтательно заглядевшись на огонь лампы. «Когда ее что-нибудь взволнует, - подумал он, - то слова у нее вылетают так стремительно, звонко и отчетливо, точно сыплется дробь на серебряный поднос». Унзер - какое смешное слово... Унзер, унзер, унзер...
- Что вы шепчете, Ромочка? - вдруг строго спросила Александра Петровна. - Не смейте бредить в моем присутствии.
Он улыбнулся рассеянной улыбкой.
- Я не брежу... Я все повторял про себя: унзер, унзер. Какое смешное слово...
- Что за глупости... Унзер? Отчего смешное?
- Видите ли... - Он затруднялся, как объяснить свою мысль. - Если долго повторять какое-нибудь одно слово и вдумываться в него, то оно вдруг потеряет смысл и станет таким... как бы вам сказать?..
- Ах, знаю, знаю! - торопливо и радостно перебила его Шурочка. - Но только это теперь не так легко делать, а вот раньше, в детстве, - ах как это было забавно!..
- Да, да, именно в детстве. Да.
- Как же, я отлично помню. Даже помню слово, которое меня особенно поражало: «может быть». Я все качалась с закрытыми глазами и твердила: «Может быть, может быть...» И вдруг - совсем позабывала, что оно значит, потом старалась - и не могла вспомнить. Мне все казалось, будто это какое-то коричневое, красноватое пятно с двумя хвостиками. Правда ведь?
Ромашов с нежностью поглядел на нее.
- Как это странно, что у нас одни и те же мысли, - сказал он тихо. - А унзер, понимаете, это что-то высокое-высокое, что-то худощавое и с жалом. Вроде как какое-то длинное, тонкое насекомое, и очень злое.
- Унзер? - Шурочка подняла голову и, прищурясь, посмотрела вдаль, в темный угол комнаты, стараясь представить себе то, о чем говорил Ромашов. - Нет, погодите: это что-то зеленое, острое. Ну да, ну да, конечно же - насекомое! Вроде кузнечика, только противнее и злее... Фу, какие мы с вами глупые, Ромочка.
- А то вот еще бывает, - начал таинственно Ромашов, - и опять-таки в детстве это было гораздо ярче. Произношу я какое-нибудь слово и стараюсь тянуть его как можно дольше. Растягиваю бесконечно каждую букву. И вдруг на один момент мне сделается так странно, странно, как будто бы все вокруг меня исчезло. И тогда мне делается удивительно, что это я говорю, что я живу, что я думаю.
- О, я тоже это знаю! - весело подхватила Шурочка. - Но только не так. Я, бывало, затаиваю дыхание, пока хватит сил, и думаю: вот я не дышу, и теперь еще не дышу, и вот до сих пор, и до сих, и до сих... И тогда наступало это странное. Я чувствовала, как мимо меня проходило время. Нет, это не то: может быть, вовсе времени не было. Это нельзя объяснить.
Ромашов глядел на нее восхищенными глазами и повторял глухим, счастливым, тихим голосом:
- Да, да... этого нельзя объяснить... Это странно... Это необъяснимо...
- Ну, однако, господа психологи, или как вас там, довольно, пора ужинать, - сказал Николаев, вставая со стула.
От долгого сиденья у него затекли ноги и заболела спина. Вытянувшись во весь рост, он сильно потянулся вверх руками и выгнул грудь, и все его большое, мускулистое тело захрустело в суставах от этого мощного движения.
В крошечной, но хорошенькой столовой, ярко освещенной висячей фарфоровой матово-белой лампой, была накрыта холодная закуска. Николаев не пил, но для Ромашова был поставлен графинчик с водкой. Собрав свое милое лицо в брезгливую гримасу, Шурочка спросила небрежно, как она и часто спрашивала:
- Вы, конечно, не можете без этой гадости обойтись?
Ромашов виновато улыбнулся и от замешательства поперхнулся водкой и закашлялся.
- Как вам не совестно! - наставительно заметила хозяйка. - Еще и пить не умеете, а тоже... Я понимаю, вашему возлюбленному Назанскому простительно, он отпетый человек, но вам-то зачем? Молодой такой, славный, способный мальчик, а без водки не сядете за стол... Ну зачем? Это все Назанский вас портит.
Ее муж, читавший в это время только что принесенный приказ, вдруг воскликнул:
- Ах, кстати: Назанский увольняется в отпуск на один месяц по домашним обстоятельствам. Тю-тю-у! Это значит - запил. Вы, Юрий Алексеич, наверно, его видели? Что он, закурил?
Ромашов смущенно заморгал веками.
- Нет, я-не заметил. Впрочем, кажется, пьет...
- Ваш Назанский - противный! - с озлоблением, сдержанным низким голосом сказала Шурочка. - Если бы от меня зависело, я бы этаких людей стреляла, как бешеных собак. Такие офицеры - позор для полка, мерзость!
Тотчас же после ужина Николаев, который ел так же много и усердно, как и занимался своими науками, стал зевать и, наконец, откровенно заметил:
- Господа, а что, если бы на минутку пойти поспать? «Соснуть», как говорилось в старых добрых романах.
- Это совершенно справедливо, Владимир Ефимыч, - подхватил Ромашов с какой-то, как ему самому показалось, торопливой и угодливой развязностью. В то же время, вставая из-за стола, он подумал уныло: «Да, со мной здесь не церемонятся. И только зачем я лезу?»
У него было такое впечатление, как будто Николаев с удовольствием выгоняет его из дому. Но тем не менее, прощаясь с ним нарочно раньше, чем с Шурочкой, он думал с наслаждением, что вот сию минуту он почувствует крепкое и ласкающее пожатие милой женской руки. Об этом он думал каждый раз уходя. И когда этот момент наступил, то он до такой степени весь ушел душой в это очаровательное пожатие, что не слышал, как Шурочка сказала ему:
- Вы, смотрите, не забывайте нас. Здесь вам всегда рады. Чем пьянствовать со своим Назанским, сидите лучше у нас. Только помните: мы с вами не церемонимся.
Он услышал эти слова в своем сознании и понял их, только выйдя на улицу.
- Да, со мной не церемонятся, - прошептал он с той горькой обидчивостью, к которой так болезненно склонны молодые и самолюбивые люди его возраста. |